Мысли метросексуала
Mar. 3rd, 2009 01:10 pm
Вообще говоря, общество в котором отсутствуют элегантные инвалиды мужского пола, обречено. Женщины лишены одной из самых доступных возможностей для проявления своих наипрекраснейших душевных качеств.Что может быть лучше для элегантного, хотя и несколько потрепанного инвалида, чем с утра, часов в 11, проехаться в Киевском метрополитене - этом памятнике технического гения предков -, слушая фонограмму "Реквиема" В.Моцарта и перечитывая мысли Фридриха Ницше о природе "моральных чувств" и происхождении морали вообще? Ничего лучше быть не может, особенно, если инвалид сыт.
Кстати, очень любопытная работа, которая по поводу происхождения морали. Мой офф-лайн френд Игорь Романов вообще ставит ее в разряд единственно верных (потому что приятных Игорю Романову) работ Ф.Ницше. Опять же, ничего лучше быть не может, чем рекомендация "что-то прочесть" от Игоря Романова, который относится к Ницше также, как Эйнштейн относится к Ньютону.
Одним из центральных понятий данной работы является знаменитое ницшевское ressentiment. Почему Фридрих Карлович - знаток языка - использует здесь "латинское" слово? Что он вообще хочет сказать своим res-sentiment, "делом смыслочувств"? Не тот ли здесь момент, когда слепая воля "вдруг" превращается в зрячую идею? И не есть ли в ressentiment исток энергии, питающей вообще все идеальное, сознательное и разумное, как изначально обращенное против самой воли? Не в характере ли воли заполнять собой все и обращаться против самой себя, чтобы постоянно заполнять собой все, даже себя и не есть ли воля по своей природе вихрь, вечно возвращающийся к себе самому? Не из этих ли "вихрей воли" состоит и сознание и даже сам человек? Мир как воля и формируемое ею же представление, обращенное однако против основного направления воли и в то же время содействующее распространению самой воли? Есть ли вообще какое-то "основное направление" течения воли как всеобъемлющей категории? Двигаться туда, куда волит течь воля - есть ли это благо или наоборот? Может быть, нужно изо все сил тормозить свое движение, направленное потоком вселенской воли?
Казалось бы, что же непонятного? Вроде же все ясно. Так почему же никто не думает о том, что новая цена на жетон в метро - 1.70 - потребует дополнительных рабочих мест для найма кассиров?
Ну, и в заключение пара цитат, для разрядки.
Все, что было содеяно на земле против “знатных”, “могущественных”, “господ”, не идет ни в малейшее сравнение с тем, что содеяли против них евреи; евреи, этот жреческий народ, умевший в конце концов брать реванш над своими врагами и победителями лишь путем радикальной переоценки их ценностей, стало быть, путем акта духовной мести. Так единственно и подобало жреческому народу, народу наиболее вытесненной жреческой мстительности. Именно евреи рискнули с ужасающей последовательностью вывернуть наизнанку аристократическое уравнение ценности (хороший = знатный = могущественный = прекрасный = счастливый = боговозлюбленный) – и вцепились в это зубами бездонной ненависти (ненависти бессилия), именно: “только одни отверженные являются хорошими; только бедные, бессильные, незнатные являются хорошими; только страждущие, терпящие лишения, больные, уродливые суть единственно благочестивые, единственно набожные, им только и принадлежит блаженство, - вы же, знатные и могущественные, вы, на веки вечные злые, жестокие, похотливые, ненасытные, безбожные, и вы до скончания времен будете злосчастными, проклятыми и осужденными!”… Известно, кто унаследовал эту еврейскую переоценку…Я напомню, в связи с чудовищной и сверх всякой меры пагубной инициативой, которую выказали евреи этим радикальнейшим из всех объявлений войны, положение, к которому я пришел по другому поводу (“По ту сторону добра и зла” II 653) – [II 315], - именно, что с евреев начинается восстание рабов в морали, - восстание, имеющее за собою двухтысячелетнюю историю и ускользающее нынче от взора лишь потому, что оно – было победоносным…
Этот Иисус из Назарета, как воплощенное Евангелие любви, этот “Спаситель”, приносящий бедным, больным, грешникам блаженство и победу, - не был ли он самим соблазном в наиболее жуткой и неотразимой его форме, соблазном и окольным путем, ведущим именно к тем иудейским ценностям и обновлениям идеала? Разве не на окольном пути этого “Спасителя”, этого мнимого противника и отменителя Израиля достиг Израиль последней цели своей утонченной мстительности? Разве не тайным черным искусством доподлинно большой политики мести, дальнозоркой, подземной, медленно настигающей и предусмотрительной в расчетах мести, является то, что сам Израиль должен был перед всем миром отречься от орудия собственной мести, как от смертельного врага, и распять его на кресте, дабы “весь мир” и главным образом все противники Израиля могли не моргнув глазом клюнуть как раз на эту приманку? Да и слыханное ли дело, с другой стороны, при всей изощренности ума измыслить вообще более опасную приманку? Нечто такое, что по силе прельстительности, дурмана, усыпления, порчи равнялось бы этому символу “святого креста”, этому ужасному парадоксу “Бога на кресте”, этой мистерии немыслимой, последней, предельной жестокости и самораспинания Бога во спасение человека?.. Несомненно, по крайней мере, то, что Израиль sub hoc signo до сих пор все наново торжествовал своей местью и переоценкой всех ценностей над всеми прочими идеалами, над всеми более преимущественными идеалами.
Восстание рабов в морали начинается с того, что ressentiment сам становится творческим и порождает ценности: ressentiment таких существ, которые не способны к действительной реакции, реакции, выразившейся бы в поступке, и которые вознаграждают себя воображаемой местью.
Нет "внешнему", "иному", "несобственному": это Нет и оказывается её творческим деянием. Этот поворот оценивающего взгляда - это необходимое обращение вовне, вместо обращения к самому себе - как раз и принадлежит к ressentiment: мораль рабов всегда нуждается для своего возникновения прежде всего в противостоящем и внешнем мире, нуждается, говоря физиологическим языком, во внешних раздражениях, чтобы вообще действовать, - - её акция в корне является реакцией.
В то время как благородный человек полон доверия и открытости по отношению к себе, человек ressentiment лишён всякой откровенности, наивности, честности и прямоты к самому себе. Его душа косит, ум его любит укрытия, лазейки и задние двери; всё скрытое привлекает его как его мир, его безопасность, его услада; он знает толк в молчании, злопамятстве, ожидании, в сиюминутном самоумалении и самоуничижении. Раса таких людей ressentiment в конце концов неизбежно окажется умнее, нежели какая-либо знатная раса; она и ум-то будет почитать в совершенно иной мере, именно, как первостепенное условие существования, тогда как ум у благородных людей слегка отдаёт тонким привкусом роскоши и рафинированности
Если принять за истину то, что во всяком случае нынче принимается за "истину", а именно, что смыслом всякой культуры является выведение из хищного зверя "человек" некой ручной и цивилизованной породы животного, домашнего животного, то следовало бы без всякого сомнения рассматривать все те инстинкты реакции и ressentiment, с помощью которых были окончательно погублены и раздавлены благородные поколения со всеми их идеалами, как собственно орудия культуры; из чего, разумеется, не вытекало бы ещё, что носители этих инстинктов одновременно представляли саму культуру. Скорее, противоположное было бы не только вероятным - нет! но и очевидным нынче! Эти носители гнетущих и вожделеющих к отмщению инстинктов, отпрыски всего европейского и неевропейского рабства, в особенности всего доарийского населения - представляют движение человечества вспять! Эти "орудия культуры" - позор человека и, больше того, подозрение, падающее на "культуру" вообще, контраргумент против неё! Может быть, совершенно правы те, кто не перестаёт страшиться белокурой бестии, таящейся в глубинах всех благородных рас, и держит перед нею ухо востро.
Требовать от силы, чтобы она не проявляла себя как сила, чтобы она не была желанием возобладания, желанием усмирения, желанием господства, жаждою врагов, сопротивлений и триумфов, столь же бессмысленно, как требовать от слабости, чтобы она проявляла себя как сила. Некий квантум силы является таким же квантумом порыва, воли, действования – более того, он и есть не что иное, как само это побуждение, желание, действование, и лишь вследствие языкового обольщения (и окаменевших в нем коренных заблуждений разума), которое по недоразумению понимает всякое действование как нечто обусловленное действующим, “субъектом”, может это представляться иначе.
С другой стороны, разумеется, столь же необходимо привлечь к этой проблеме (о ценности существовавших доселе расценок ценности) физиологов и врачей; причем философам-специалистам и в этом особом случае может быть предоставлена роль ходатаев и посредников, если им в целом удастся преобразить столь чопорное изначально и недоверчивое отношение между философией, физиологией и медициной в дружелюбнейший и плодотворнейший обмен мыслями. В самом деле, все скрижали благ, все “ты должен”, известные истории или этнологическому исследованию, нуждаются прежде всего в физиологическом освещении и толковании, больше, во всяком случае, чем в психологическом; равным образом все они подлежат критике со стороны медицинской науки. Вопрос: чего стоит та или иная скрижаль благ и мораль? – требует пост ановки в самых различных перспективах; главным образом не удается достаточно тонко разобрать: “для чего стоит?”
Благополучие большинства и благополучие меньшинства суть противоположные точки зрения ценности: считать первую саму по себе более высококачественной – это мы предоставим наивности английских биологов… Всем наукам предстоит отныне подготавливать будущую задачу философа, понимая эту задачу в том смысле, что философу надлежит решить проблему ценности, что ему надлежит определить табель о ценностных рангах.
Выдрессировать животное, смеющее обещать, - не есть ли это как раз та парадоксальная задача, которую поставила себе природа относительно человека? не есть ли это собственно проблема человека?.. Что проблема эта до некоторой степени решена, наверняка покажется тем удивительнее тому, кто вдоволь умеет отдавать должное противодействующей силе, силе забывчивости.
Именно это по необходимости забывчивое животное, в котором забвение представляет силу, форму могучего здоровья, взрастило в себе противоположную способность, память, с помощью которой забывчивость в некоторых случаях упраздняется – в тех именно случаях, где речь идет об обещании: стало быть, никоим образом не просто пассивное неумение отделаться от вцарапанного однажды впечатления, не просто несварение данного однажды ручательства, с которым нельзя уже справиться, но активное нежелание отделаться, непрерывное волнение однажды поволенного, - настоящую память воли, так что между изначальным “я хочу”, “я сделаю” и собственным разряжением воли, ее актом спокойно может быть вставлен целый мир новых и чуждых вещей, обстоятельств, даже волевых актов, без того чтобы эта длинная цепь воли лопнула. Что, однако, все это предполагает? То именно, насколько должен был человек, дабы в такой мере распоряжаться будущим, научиться сперва отделять необходимое от случайного, развить каузальное мышление, видеть и предупреждать далекое как настоящее, с уверенностью устанавливать, что есть цель и что средство к ней, уметь вообще считать и подсчитывать – насколько должен был сам человек стать для этого прежде всего исчислимым, регулярным, необходимым, даже в собственном своем представлении, чтобы смочь наконец, как это делает обещающий, ручаться за себя как за будущность!
Этот вольноотпущенник, действительно смеющий обещать, этот господин над свободной волей, этот суверен – ему ли было не знать того, каким преимуществом обладает он перед всем тем, что не вправе обещать и ручаться за себя, сколько доверия, сколько страха, сколько уважения внушает он – то, другое и третье суть его “заслуга” - и что вместе с этим господством над собою ему по необходимости вменено и господство над обстоятельствами, над природой и всеми неустойчивыми креатурами с так или иначе отшибленной волей? “Свободный” человек, держатель долгой несокрушимой воли, располагает в этом своем владении также и собственным мерилом ценности: он сам назначает себе меру своего уважения и презрения к другим; и с такою же необходимостью, с какой он уважает равных себе, сильных и благонадежных людей (тех, кто вправе обещать), - стало быть, всякого, кто, точно некий суверен, обещает с трудом, редко, медля, кто скупится на свое доверие, кто награждает своим доверием, кто дает слово как такое, на которое можно положиться, ибо чувствует себя достаточно сильным, чтобы сдержать его даже вопреки несчастным случаям, даже “вопреки судьбе”, - с такою же необходимостью у него всегда окажется наготове пинок для шавок, дающих обещания без всякого на то права, и розга для лжеца, нарушающего свое слово, еще не успев его выговорить. Гордая осведомленность об исключительной привилегии ответственности, сознание этой редкостной свободы, этой власти над собою и судьбой проняло его до самой глубины и стало итнстинктом, доминирующим инстинктом – как же он назовет его, этот доминирующий инстинкт, допустив, что ему нужно про себя подыскать ему слово? Но в этом нет сомнения: этот суверенный человек называет его своей совестью…
“Как сотворить человеку-зверю память? Как вытиснить в этой частично тупой, частично вздорной мимолетной мыслительной способности, в этой воплощенной забывчивости нечто таким образом, чтобы оно оставалось?”… Эта древнейшая проблема, надо полагать, решалась отнюдь не нежными ответами и средствами; может быть, во всей предыстории человека и не было ничего более страшного и более жуткого, чем его мнемотехника. “Вжигать, дабы осталось в памяти: лишь то, что не перестает причинять боль, остается в памяти” - таков основной тезис наидревнейшей (к сожалению, и продолжительнейшей) психологии на земле. Можно даже сказать, что всюду, где нынче существует еще на земле торжественность, серьезность, тайна, мрачные тона в жизни людей и народов, там продолжает действовать нечто от того ужаса, с которым некогда повсюду на земле обещали, ручались, клялись: прошлое, отдаленнейшее, глубочайшее, суровейшее прошлое веет на нас и вспучивается в нас, когда мы делаемся “серьезными” Никогда не обходилось без крови, пыток, жертв, когда человек считал необходимым сотворить себе память;
Но каким же образом явилась в мир та другая “мрачная затея”, сознание вины, вся совокупность “нечистой совести”? – и здесь мы возвращаемся к нашим генеалогам морали. Говоря еще раз – или я еще не говорил этого? – они никуда не годятся. Некий пяти пяденей во лбу самодельный, начисто “современный” опыт; никакого знания, никакой воли к знанию минувшего; еще меньше исторического инстинкта, именно здесь потребного “второго зрения” – и с этим-то покушаться на историю морали: явное дело, это должно повести к результатам, которые не имеют к истине даже и чопорного отношения. Снилось ли названным генеалогам морали хотя бы в отдаленном приближении, что, например, основное моральное понятие “вина” (Schuld) произошло от материального понятия “долги” (Schulden)?
На протяжении длительнейшего периода человеческой истории наказывали отнюдь не оттого, что призывали зачинщика к ответственности за его злодеяние, стало быть, не в силу допущения, что наказанию подлежит лишь виновный, - скорее, все обстояло аналогично тому, как теперь еще родители наказывают своих детей, гневаясь на понесенный ущерб и срывая злобу на вредителе, - но гнев этот удерживался в рамках и ограничивался идеей, что всякий ущерб имеет в чем-то свой эквивалент и действительно может быть возмещен, хотя бы даже путем боли, причиненной вредителю. Откуда получила власть эта незапамятная, закоренелая, должно быть, нынче уже не искоренимая идея эквивалентности ущерба и боли? Я уже предал это огласке: из договорного от ношения между заимодавцем и должником, которое стол же старо, как и “субъекты права”, и восходит, в свою очередь, к основополагающим формам купли, продажи, обмена и торговли.
Должник, дабы внушить доверие к своему обещанию уплаты долга, дабы предоставить гарантию серьезности и святости своего обещания, дабы заруби ть себе на совести уплату, как долг и обязательство, закладывает в силу договора заимодавцу – на случай неуплаты – нечто, чем он еще “обладает”, над чем он еще имеет силу, например свое тело, или свою жену, или свою свободу, или даже свою жизнь (или, при определенных религиозных предпосылках, даже свое блаженство, спасение души, вплоть до могильного покоя: так в Египте, где тру должника не находил и в могиле покоя от заимодавца, - конечно, именно у египтян покой этот что-нибудь да значил). Но главным образом заимодавец мог подвергать тело должника всем разновидностям глумлений и пыток, скажем срезать с него столько, сколько на глаз соответствовало величие долга, - с этой точки зрения в ранние времена повсюду существовали разработанные, кое в чем до ужасающих деталей, и имеющие правовую силу расценки отдельных членов и частей тела. Я считаю это уже прогрессом, доказательством более свободного, более щедрого на руку, более римского правосознания, когда законодательство двенадцати таблиц установило, что безразлично, как много или как мало вырежут в подобном случае заимодавцы: si plus minusve secuerunt, ne fraude esto”. Уясним себе логику всей этой формы погашения: она достаточно необычна. Эквивалентность устанавливается таким образом, что вместо выгоды, непосредственно возмещающей убыток (стало быть, вместо погашения долга деньгами, землей, имуществом какого-либо рода), заимодавцу предоставляется в порядке обратной выплаты и компенсации некоторого рода удовольствие – удовольствие от права безнаказанного проявлять свою власть над бессильным, сладострастие “de faire le mal pour le plaisir de la faire”, наслаждение в насилии: наслаждение, ценимое тем выше, чем ниже и невзрачнее место, занимаемое заимодавцем в обществе, и с легкостью смогшее бы показаться ему лакомым куском, даже предвкушением более высокого положения. Посредством “наказания”, налагаемого на должника, заимодавец причащается к праву господ: в конце концом и он приходит к окрыляющему чувству дозволенности глумления и надругательства над каким-либо существом, как “подчиненным”, - или по крайней мере, в случае если дисциплинарная власть, приведение приговора в действие перешло уже к “начальству”, - лицезрения, как глумятся над должником и как его истязают. Компенсация, таким образом, состоит в ордере и праве на жестокость.
В этой сфере, стало быть, в долговом праве, таится рассадник мира моральных понятий "вина", "совесть", "долг", "священность долга" - корни его, как и корни всего великого на земле, изобильно и долгое время орошались кровью. И не следовало ли бы добавить, что мир этот, в сущности, никогда уже не терял в полной мере запаха крови и пыток? (даже у старого Канта: от категорического императива разит жестокостью...) Здесь впервые сцепились жутким образом и, пожалуй, намертво крючки идей "вина" и "страдание".
Спрашивая ещё раз: в какой мере страдание может быть погашением "долгов"? В той мере, в какой причинение страдания доставляло высочайшее удовольствие, в какой потерпевший выменивал свой убыток, в том числе и дискомфорт в связи с убытком, на чрезвычайное контрнаслаждение: причинять страдание - настоящий праздник, нечто, как было сказано, тем выше взлетавшее в цене, чем больше противоречило оно рангу и общественному положению заимодавца. Это сказано в порядке предположения: ибо трудно вглядываться в корни подобных подземных вещей, не говоря уже о мучительности этого; и тот, кто грубо подбрасывает сюда понятие "мести", тот, скорее, туманит и мутит свой взгляд, нежели проясняет его ( - ведь и сама месть восходит к той же проблеме: "как может причинение страдания служить удовлетворением?"). Мне кажется, что деликатность, больше того, тартюфство ручных домашних зверей (я хочу сказать, современных людей, я хочу сказать, нас) противится тому, чтобы в полную мощь представить себе, до какой степени жестокость составляла великую праздничную радость древнейшего человечества, примешиваясь, как ингредиент, почти к каждому его веселью; сколь наивной, с другой стороны, сколь невинной предстаёт его потребность в жестокости, сколь существенно то, что именно "бескорыстная злость" (или, говоря со Спинозой, sympathia malevolens) оценивается им как нормальное свойство человека, - стало быть, как нечто, чему совесть от всего сердца говорит Да! Для более проницательного взора, пожалуй, ещё и сейчас было бы что заприметить в этой древнейшей и глубиннейшей праздничной радости человека; в "По ту сторону добра и зла", а раньше уже в "Утренней заре" я осторожным касанием указал на возрастающее одухотворение и "обожествление" жестокости, которое пронизывает всю историю высшей культуры (и, в некотором значительном смысле, даже составляет её). Во всяком случае, ещё не в столь отдалённые времена нельзя было и представить себе монаршьих свадеб и народных празднеств большого стиля без казней, пыток или какого-то аутодафе, равным образом нельзя было и вообразить себе знатного дома без существ, на которых могли без малейших колебаний срывать свою злобу и пробовать свои жестокие шутки (достаточно, к слову, вспомнить Дон-Кихота при дворе герцогини: мы перечитываем сегодня Дон-Кихота с горьким привкусом на языке, почти терзаясь, и мы показались бы в этом отношении весьма странными, весьма смутными его автору и современникам последнего - они читали его со спокойнейшей совестью, как веселейшую из книг, и чуть не умирали со смеху над ним). Видеть страдания - приятно, причинять страдания - ещё приятнее: вот суровое правило, но правило старое, могущественное, человеческое-слишком-человеческое, под которым, впрочем, подписались бы, должно быть, и обезьяны: ибо говорят, что в измышлении причудливых жестокостей они уже сполна предвещают человека и как бы "настраивают инструмент". Никакого празднества без жестокости - так учит древнейшая, продолжительнейшая история человека, - и даже в наказании так много праздничного!
Итак, впереди у нас - веселые карнавалы умеренного насилия, фестивали публичной порки садомазохистических групп "кредиторы - должники" и прочее в таком духе. Каждый день у Секретариата Президента - очередные обманутые вкладчики. И, судя по всему, они в своем праве требовать наслаждения насилием над должниками - банками, застройщиками и пр. Что уж говорить о самих банках, застройщиках и пр., кому должны отдельные граждане. Эти вообще должны рвать людей на мясо. Шведский юрист, например, засвидетельствовал наличие в их системе "государственных рабов" - людей, которые задолжали столько, что теперь работают только на выплату долгов под строгим присмотром государственных людей. Короче говоря, нужно не полениться и дать все же честный и ничем не прикрытый метатроцкистский анализ кризиса. Без адекватной переоценки ценностей (как предтечи их монетизации в т.ч.) нет шансов выйти из этого кризиса сухим, без прирастания инвалидности.
Кстати, дорогие френды, все еще есть вакансия для бухгалтера и исполнительного директора благотворительной организации. Теперь вопрос встал во всей полноте, так что делитесь информацией, не жадничайте.
no subject
Date: 2009-03-03 01:25 pm (UTC)no subject
Date: 2009-03-03 02:42 pm (UTC)no subject
Date: 2009-03-03 02:46 pm (UTC)no subject
Date: 2009-03-03 02:50 pm (UTC)no subject
Date: 2009-03-03 02:23 pm (UTC)no subject
Date: 2009-03-03 02:28 pm (UTC)no subject
Date: 2009-03-03 02:27 pm (UTC)Так а как не жадничать, если Вы ничего не рассказываете? Ниче ж не понятно
no subject
Date: 2009-03-03 02:41 pm (UTC)no subject
Date: 2009-03-03 10:50 pm (UTC)1. Игорь Романов - это же харьковский психоаналитик, да?
2. Бухгалтер и директор - это в Киеве? Если возможна удалёнка, то есть оч. вменяемый человек и бухгалтер в Х. Нащщот диретора за Киев спросю (я так понимаю, тут удалёнка не подходит, а то могу сама собой). Куда связываться киевским интересующимся?
no subject
Date: 2009-03-03 11:20 pm (UTC)2. 044 253 67 05, нет, удаленка не подходит в любом случае.
no subject
Date: 2009-03-04 10:28 am (UTC)no subject
Date: 2009-03-04 11:14 am (UTC)